В. кн. Михаил Александрович.

Глава XII

Говорит Петроград

Петроград. 28 февраля (13 марта) 1917 года

Хмурое рассветное небо посылало застывшему внизу городу слишком мало света для того, чтобы уверенно разогнать мрак, царивший на его улицах. Ветер гнал по грязной заснеженной мостовой новые хлопья снега, еще белого и пушистого, еще такого чистого и праздничного, но уже обреченного через считанные мгновения смешаться с прозой бытия, став частью перепачканного сажей печных труб и лошадиным навозом последнего дня этой зимы.

Вместе с хлопьями снега были гонимы ветром куски всякого рода мусора и пучки сена. Непривычно тихо было на улице в этот час. Не спешили по своим делам люди, не переругивались возницы, не кричали под окнами торговки, не бегали по улицам мальчишки-газетчики, не звучали даже выстрелы, ставшие за последние дни не менее привычным атрибутом окружающего мира, чем ржание лошадей на улицах или мерный цокот их копыт по заснеженной мостовой. Лишь где-то хлопала на ветру незакрытая дверь. Лишь одинокий собачий вой тоскливо катился над затаившимся городом.

Даже у хлебной лавки никого не было, что было совершенно немыслимо еще вчера. Лишь надпись мелом на деревянном щите, который прикрывал ее окно. Надпись гласила:

«Хлеба нет».

И ниже другой рукой наискось размашисто приписано:

«Чума».

Сообщения о чуме, бывшие лишь неуверенными сплетнями еще сутки назад, за прошедшие день и ночь трансформировались в нечто совершенно неописуемое. Слухи ходили самые жуткие, и, как часто это бывает с такого рода слухами, их содержание было совершенно иррациональным, таким, которое у любого отдельного человека может вызвать лишь недоверчивую скептическую улыбку, если ему кто-то расскажет об этом в обычной и привычной для него обстановке. Но когда об этом говорят все вокруг, когда вся окружающая ситуация никак не может считаться обычной и привычной, а скорее наоборот – является доказательством полного безумия и абсурда происходящего, тогда и восприятие таких разговоров меняется совершенно невообразимо.

Нет, нельзя сказать, что бездоказательные слухи, не подтвержденные никакими объективными наблюдениями и личным опытом каждого, могут продержаться сколь-нибудь долгое время, но достигнув своего пика на волне массового психоза и потрясений последних дней, они вполне могут привести к неожиданным результатам.

И пусть потом это явление массового психоза будет исследоваться врачами и социологами, пусть оно войдет в учебники в качестве классического примера влияния слухов на толпу в условиях нестабильности социума, пусть потом убеленные сединами профессора будут рассуждать о механизме этого явления, а очередные околоинтеллигентные персонажи, кривя свои губы, будут цедить о дремучести быдла и умственной ограниченности простонародья, – пусть. Ведь все эти рассуждающие и брезгливо кривящиеся постараются не вспоминать тот день, когда они сами, белея от страха, запирали наглухо двери, гнали посетителей и молочниц и молились тому, кого не вспоминали уже давно, чтоб уберег и пронес чашу сию мимо. Пусть к соседям, знакомым, другим людям, но только лишь мимо. Спаси и сохрани!

Пусть так. Пусть чуть позже город начнет понемногу отходить, появятся первые робкие смельчаки, вышедшие на разведку или по острой необходимости. Пусть к обеду оковы страха начнут потихоньку спадать, пусть позже на смену ужасу начнет приходить нервный смех, пусть к вечеру город вновь начнет наполняться жизнью и вновь начнут на его улицах происходить события, исполненные молодецкой удали и лихости, которой обыватель постарается компенсировать свой утренний страх, но это все будет потом. Позже.

А в то утро Петроград замер.

Больше не собирались в кучки митингующие. Больше не ходили по улицам демонстранты. Развеселые солдаты и матросы не стреляли куда попало и не выискивали на улицах офицеров, а наоборот – сидели по своим казармам, хмуро следя за тем, чтобы никто из сослуживцев не ходил в город, дабы не принес извне заразу. Во многих частях даже выставили специальные караулы с этой целью.

На улицах революционной столицы России в то утро было безлюдно. Лишь ветер трепал на афишной тумбе газету. Лишь ветер этим утром мог прочитать речь Керенского:

«Исторической задачей русского народа в настоящий момент является задача уничтожения средневекового режима немедленно, во что бы то ни стало… Как можно законными средствами бороться с теми, кто сам закон превратил в оружие издевательства над народом? С нарушителями закона есть только один путь борьбы – физическое их устранение…»

Но не умел ветер читать, а потому невидимой своей рукой сорвал газету с тумбы и поволок ее дальше по пустынной улице.

Петроград. 28 февраля (13 марта) 1917 года

В зале висела тягостная тишина. Одни растерянно смотрели на Родзянко, другие же, наоборот, усиленно прятали глаза. Триумф, который был так явственен, так очевиден, что казалось, был уже вполне осязаем, вдруг начал стремительно удаляться от них, а на его место вдруг снежной лавиной начали прибывать одни проблемы за другими.

Всеобщее радостное возбуждение, тот горячечный восторг, который двигал маховик революции, вдруг обернулся растерянностью. Заседавшие весь вечер и всю ночь вожди российской революции, трибуны великих социальных преобразований, борцы со старым режимом, поэты бунта, мыслители прогресса и вожди народа – все те, кто ночь напролет с упоением рассуждал о новой эпохе России, о прекрасном будущем и ненавистном прошлом, все те, кто с горящими от восторга глазами писал воззвания и новые законы, сочинял директивы или размышлял о своих будущих мемуарах, стараясь не пропустить ни одного мгновения ошеломительной свободы, ни одного мгновения рождения нового мира, все они вдруг оказались неприятно поражены тем обстоятельством, что их власть, их влияние и придуманный ими мир, сияющий в лучах ослепительных перспектив, – все это лишь иллюзия, игра их воспаленного ума, мираж, фантом и фантазия. Все оказалось тем сладким сном, который неожиданно оборачивается кошмаром. И вот уже промакивают накрахмаленными белоснежными платочками липкие от страха капли пота на лбах и шеях, вот рвут руки душащий воротник на шее, вот селится отчаяние в их глазах и начинается лихорадочное припоминание всего того, что каждый из них успел наговорить за эту ночь, кляня себя за болтливость и скудоумие, вот начинают они размышлять о том, что же будут говорить следователю на будущих допросах, как будут выгораживать себя, топя других для того, чтобы отвести удар от себя любимого…

Плохие новости проникали в Таврический дворец с самого рассвета. Сначала робкие отдельные сообщения об эпидемии чумы в городе не вызывали в залах дворца ничего, кроме презрительных улыбок и раздражения от того, что занятых таким важным делом, каким, безусловно, является организация революции, вдруг отвлекают такой совершеннейшей чепухой. Затем, с увеличением сообщений о том, что солдаты вернулись в казармы, а митингующие спешно разошлись по своим домам, в штабе революции воодушевление начало сменяться обеспокоенностью.

Вот уже вместо презрительного игнорирования друг друга начались взаимные консультации, сначала осторожные, между отдельными членами Временного комитета членов Государственной думы и Петроградского Совета рабочих и солдатских депутатов, а затем уже и в почти официальном порядке. На повестке дня два вопроса – что происходит и что делать дальше?

Беспрерывно заседали комитеты, советы и прочие возникшие революционные органы. Заседали с разной степенью продуктивности, но с неизменным накалом страстей и эмоций. И если на заседании Временного комитета Государственной думы все было относительно чинно и респектабельно, то к заседаниям других органов революционной власти, собравшихся в разных комнатах Таврического дворца, слово «заседание» подходило весьма условно, поскольку на них мало кто сидел на месте. Чаще всего все выливалось в подобие митинга, где преимущество имели самые горластые и наглые ораторы, а более умеренные «пораженцы» могли быть запросто стащены с трибуны и ознакомлены с аргументами непосредственного физического воздействия.